Дребезжащий, пронзительный звон колокольчика разбудил старшеклассниц.
Я подняла голову с подушки и заспанными глазами огляделась кругом.
Большая спальня, с громадными окнами, завешанными зелеными драпировками, четыре ряда кроватей с чехлами на спинках, высокое трюмо в углу — все это живо напоминало мне о том, что я выпускная. Такая роскошь, как чехлы на спинках кроватей, драпировки и трюмо, допускалась только в дортуаре старшеклассниц. Одни выпускные воспитанницы да пепиньерки имели право пользоваться некоторым комфортом в нашем учебном заведении.
Маруся Запольская, спавшая рядом со мною, высунула свою огненно-красную маковку из-под одеяла и пропищала тоненьким голоском:
— С переходом в выпускные честь имею поздравить, mesdam'очки!
Я быстро вскочила с постели…
Только теперь, при воспоминании о том, что я выпускная и что мне остается провести всего лишь один год в институте, я поняла, что шесть лет институтской жизни промчались быстро, как сон.
За эти шесть лет у нас почти ничего не изменилось. Мои подруги по классу были почти все те же, что и в год моего поступления в институт. Начальница, Maman, была та же представительная, гордая и красивая старая княгиня. По-прежнему мы дружно ненавидели нашу французскую классную даму m-lle Арно, которую мы, еще будучи «седьмушками», прозвали Пугачом за ее бессердечие и жестокость, и боготворили немецкую — Fraulein Генинг. По-прежнему обожали учителей и если не бегали за старшими воспитанницами, то потому только, что этими старшими оказывались мы сами. Но зато мы снисходительно поощряли наших ревностных обожательниц — «младших». Да и сама я мало изменилась за этот срок. Только мои иссиня-черные кудри, давшие мне со стороны подруг прозвище Галочки, значительно отросли за эти шесть лет и лежали теперь двумя свитыми глянцевитыми толстыми косами на затылке. Да смуглое лицо потеряло свою детскую округлость и приобрело новое выражение сдержанной сосредоточенности, почти грусти.
Моей закадычной подругой была Маруся Запольская, спавшая со мною рядом, сидевшая со мною на одной скамейке в классе и в столовой, делившая со мною все занятия и досуги — словом, не разлучавшаяся со мной за все шесть лет институтской жизни…
— С переходом в выпускные, mesdam'очки, — говорила теперь эта самая Маруся, шаля и дурачась.
Но «mesdam'очки» и не обратили внимания на писк Краснушки и, проворно накидывая на себя холщовые юбочки, спешили в умывальную, находившуюся рядом с дортуаром.
— Вставай, Краснушка, — советовала я моему другу, — а то опоздаешь на молитву.
— Ах, Люда! Какой сон я видела, если б ты знала! — проговорила она, сладко потягиваясь и устремляя на меня свои большие темно-карие глаза, с загоревшимися золотистыми искорками в расширенных зрачках.
Краснушку нельзя было назвать красавицей вроде Вали Лер и Анны Вольской — самых хорошеньких девочек нашего класса, — но золотые искорки в глазах Краснушки, ее соболиные брови, резко выделявшиеся на мраморной белизне лица, алый, всегда полураскрытый ротик и огненно-красная кудрявая головка были до того оригинальны и необыкновенны, что надолго приковывали к себе взгляды.
— Что же ты видела, Маруся? — спросила я ее, невольно любуясь ее белым личиком с пышущим на нем румянцем от сна. — Что ты видела?
— Ах, это было так хорошо! — вскричала она со свойственною ей горячностью. — Ты представь только: широкая арена… знаешь, вроде арены римского Колизея… или нет, даже это и был Колизей. Да-да, Колизей, наверное! Кругом народ, много, много народу!.. И сам Нерон среди них!.. Важный, страшный, жестокий… А я на арене, и не только я — многие наши, и ты, и Миля Корбина, и Додо Муравьева, и Валентина — словом, полкласса… Мы осуждены на растерзание львам за то, что мы христианки…
— Душка, не слушай ее, — послышался сзади меня голос Мани Ивановой, всегда насмешливо относившейся к фантастическим бредням моей восторженной подруги, — не слушай ее, Галочка: она никакого Колизея не видела, а просто рассказывает тебе главу из повести, которую вчера прочла…
— Ах, молчи, пожалуйста, что ты понимаешь! — осадила ее Маруся, не удостоив даже взглядом непрошеную обличительницу. — Слушай, Галочка, — продолжала она с жаром, — нас окружали воины с длинными копьями и мечами в руках, а у ног наших лежали цветы, брошенные из лож первыми патрицианками города… Нерон сделал знак рукою… и невидимая музыка заиграла какую-то печальную мелодию…
— Ах, как хорошо! — вскричала незаметно подошедшая к нам миловидная блондиночка с мечтательной головкой, Миля Корбина, любительница всего фантастического и необыкновенного.
— Дверь, ведущая в клетку зверей, — невозмутимо продолжала Краснушка, — должна была тотчас же отвориться, как вдруг Нерон, остановившись на мне взором, произнес: «Хочешь спасти себя и своих друзей?» — «Хочу!» — отвечала я смело. «Тогда ты должна сложить мне песню, тотчас же, не сходя с арены, но такую прекрасную, за которую я бы мог даровать тебе жизнь».
— И что же? Ты спела? — с загоревшимися глазами спросила Миля, подвинувшись почти вплотную к постели рассказчицы.
— Постой, не забегай вперед! — отрезала Милю Маруся. — Слушайте дальше!.. Мне подали лютню, всю увитую цветами… Я окинула цирк взглядом и, остановив мои глаза на императоре, запела. Я не помню, о чем я пела во сне, но это было что-то такое хорошее, такое чудесное и поэтичное, что сам Нерон смягчился душою и бросил мне лавровый венок на арену и объявил свободу и жизнь всем христианкам.