— Ах, душки, я никогда не буду там экзерсироваться! — в ужасе зашептала Иванова. — Ну, Вольская, милая, — пристала она к Анне, — скажи: смотрела она на тебя?
— Я не заметила, mesdam'очки, потому что страшно испугалась и, побросав ноты, кинулась в соседний номер к Хованской.
— А Хованская не видела «ее»?
— Нет.
— Хованская парфетка, а парфетки никогда не видят ничего особенного! — авторитетно заметила Кира.
— И Вольская парфетка, — напомнила Белка.
— Анна — совсем другое дело. Анна совсем особенная, как ты не понимаешь? — горячо запротестовала Лер, питавшая какую-то восторженную слабость к Вольской.
— Mesdam'очки, — со страхом зашептала снова Бельская, — а как вы думаете: кто «она»?
— Разве ты не знаешь? Конечно, все та же монахиня, настоятельница монастыря, из которого давно-давно сделали наш институт. Ее душа бродит по селюлькам, потому что там раньше были кельи монахинь, и ее возмущает, должно быть, светская музыка и смех воспитанниц! — пояснила Миля Корбина, незаметно подкравшаяся к группе.
— Mesdam'очки, а вдруг она сюда к нам доберется да за ноги кого-нибудь! Ай-ай, как страшно! — продолжала Бельская, окончательно взбираясь с ногами на табуретку.
— Знаете, душки, если мне выйдет очередь экзерсироваться в 17-м номере, я в истерику и в лазарет! — заявила Кира.
— А Арношка тебя накажет! Она ведь истерик не признает…
— Пусть наказывает… а я все-таки не пойду! Этакие страсти!
— Ты боишься, Влассовская? — обратилась ко мне Анна, когда мы, перецеловавшись и перекрестивши друг друга, стали расходиться по своим постелям.
— Нет, Вольская, я не боюсь, — отвечала я спокойно, — ты прости меня, но я не верю всему этому.
— Мне не веришь? — И большие глаза Анны ярко блеснули в полумраке. — Слушай, Людмила, — зазвучал ее сильный, грудной голос, — я сама не верила своим глазам, но… слушай, это было… я ее видела… видела черную женщину, клянусь тебе именем моей покойной матери. Веришь ты мне теперь, Люда?
Да, я ей поверила. Я, впрочем, ни на минуту и не задумалась над тем, что это была ложь, — нет, Анна Вольская была в наших глазах совсем особенною девушкою. Она никогда не лгала, не пряталась в своих провинностях и была образцово честна, но ее нервность доходила иногда до болезненности, и я в первую же минуту ее рассказа подумала, что черная женщина была только плодом ее расстроенной фантазии. Но когда Вольская поклялась мне, что действительно видела черную женщину, — я уже не смела сомневаться больше в ее словах, и мне разом сделалось страшно.
Следующий день было немецкое дежурство. Fraulein Hening — добродушная, толстенькая немочка, которую мы столько же любили, сколько ненавидели Пугача-Арно, — еще задолго до звонка к молитве пришла к нам в дортуар и стала, по своему обыкновению, «исповедовать», то есть расспрашивать, девочек о том, как они вели себя в предыдущее французское дежурство.
Мы никогда не лгали Кис-Кис, как называли нашу Fraulein, и потому Краснушка в первую же голову рассказала о вчерашней «истории», Миля Корбина присовокупила к этому рассказу и свое злополучное происшествие. Fraulein внимательно выслушала девочек, и лицо ее, обыкновенно жизнерадостное и светлое, приняло печальное выражение.
— Ах, Маруся, — произнесла она с глубоким вздохом, — золотое у тебя сердце, да буйная головушка! Тяжело тебе будет в жизни с твоим характером!
— Дуся-Fraulein, — пылко вскричала Краснушка, — ей-Богу же, я не виновата. Она придирается.
— Ты не должна говорить так о твоей классной даме, — сделав серьезное лицо, произнесла Кис-Кис.
— Право же, придирается, Fraulein-дуся! Ведь из-за пустяка началось: зачем я поцеловала Влассовскую после звонка.
— Ну и промолчала бы, смирилась, — укоризненно произнесла Fraulein, — а то ноль за поведение. Fi, Schande! Выпускная — и ноль… Ведь Maman может узнать, и тогда дело плохо… Слушай, Запольская, ты должна пойти извиниться перед mademoiselle Арно… Слышишь, ты должна, дитя мое!
— Никогда, — горячо вскричала Маруся, — никогда! Не требуйте этого от меня, я ее терпеть не могу, ненавижу, презираю! — Глаза девочки так и заблестели всеми своими искорками.
— Значит, ты не любишь меня! — произнесла Кис-Кис, укоризненно качая головою.
— Я не люблю? Я, Fraulein? И вы можете говорить это, дуся, ангел, несравненная! — И она бросилась на шею наставницы и вмиг покрыла все лицо ее горячими, быстрыми поцелуями.
— А Пугача я все-таки ненавижу, — сердито поблескивая глазами, шепнула Краснушка, когда мы становились в пары, чтобы идти вниз…
Первый урок был батюшки.
Необычайно доброе и кроткое существо был наш институтский батюшка. Девочки боготворили его все без исключения. Его уроки готовились дружно всем классом; если ленивые отставали, — прилежные подгоняли их, помогая заниматься. И отец Филимон ценил рвение институток. Чисто отеческою лаской платил он девочкам за их отношение к нему. Вызывал он не иначе как прибавляя уменьшительное, а часто и ласкательное имя к фамилии институтки: Дуняша Муравьева, Раечка Зот, Милочка Корбина и т. д. Случалось ли какое горе в классе, наказывалась ли девочка, — батюшка долго расспрашивал о «несчастье» и, если наказанная страдала невинно, шел к начальнице и «выгораживал» пострадавшую. Если же девочка была виновата, отец Филимон уговаривал ее принести чистосердечно повинную и загладить поступок. Во время своих уроков батюшка никогда не сидел на кафедре, а ходил в промежутках между скамейками, поясняя заданное к следующему дню, то и дело останавливаясь около той или другой девочки и поглаживая ту или другую склоненную перед ним головку. Добрый священник знал, что в этих холодных казенных стенах вряд ли найдется хоть одна душа, могущая понять чуткие души девочек, вырванных судьбою из-под родных кровель с самого раннего детства… И он старался заменить им лаской хоть отчасти тех, кого они оставляли дома, поступая в строго дисциплинированное учебное заведение.