Я утешала себя этим, а в то же время смертельная тоска просасывалась мне прямо в сердце… Никогда жизнь не казалась мне такой прекрасной, такой светлой и радостной, как теперь!..
Эйше принесла в молельню кувшин с водой и круглый пшеничный хлебец и поставила то и другое у моих ног. Я видела во взгляде ее горящих словно уголья глаз, как ей неудержимо хотелось броситься на меня, выцарапать мне глаза, всячески избить и измучить меня, но она только ограничивалась тем, что грозила мне своими смуглыми кулаками, приговаривая поминутно единственную фразу, которую знала по-русски:
— У-у, собака-уруска, собака!
Я понимала, что Эйше не могла не ненавидеть меня. Она, как и все другие, считала меня виновницей бегства Израила и Бэллы, главным образом Израила, который, по желанию наиба и муллы, должен был назвать ее, Эйше, своей женой.
Она села передо мной на корточки и смотрела, смотрела на меня не отрываясь своим жгучим, враждебным взглядом.
Так прошел день и наступил вечер… Солнце уже пряталось за горами (я видела это в узкое отверстие кровли над моей головой), когда наконец в молельню вошел старый мулла.
На нем было белое одеяние, прикрытое такой же мантией. Чалма на голове тоже сверкала снежной белизной. Движением руки он выслал Эйше из комнаты и, подойдя ко мне, сказал сурово:
— Ну что же, девушка, надумала ли ты наконец сказать нам всю правду про беглецов?
— Я сказала вам все, что могла сказать, и вы не узнаете от меня ничего больше того, что я уже сказа…
Он не дал мне кончить.
— Ничего? — вскричал мулла в бешенстве. — Если так, то ты получишь заслуженную кару за твое молчание. С утренней зарей ты узнаешь, что значит противиться слуге Аллаха!..
Я помертвела… В свирепом взгляде муллы я прочла, что участь моя решена и что жестокий старик решил покончить со мной навсегда…
Что-то мучительно сжало мне горло… слезы обожгли глаза… Я застонала…
Холод смерти, казалось, уже пронизывает меня… О, как хотелось мне жить, дышать, особенно теперь, в эти минуты! Смерть казалась мне такой нелепой и дикой… Смерть — теперь, в полном расцвете моей молодости и сил! И какая смерть: где-то в забытом ауле, вдали от людей, от руки жестокого муллы!..
Молить, просить о пощаде этого закоренелого фанатика было бы бесполезно. Я оскорбила его, поколебала его значение в глазах целого племени, и это, по его убеждению, требовало возмездия. Никакие просьбы, никакие мольбы не смягчили бы его сердца…
Я была твердо убеждена, что ни бегство Израила и его жены, ни их намерение креститься — все это не так еще восстановило против меня главу аула, как моя победа над ним в деле выздоровления молодого бека. То, что я развеяла его пророчество как дым и показала его ничтожество горцам, этого он никогда не простит мне, и ждать от него пощады бесполезно.
Между тем, позвав Эйше, мулла быстрыми шагами вышел из молельни, закрыв двери на ключ и оставив меня одну в мрачном состоянии смертельного ужаса, одну — молиться и подготавливаться к смерти…
К смерти! Да неужели это так? Неужели правда? Как это странно! Как чудовищно! Как невероятно! Уже одно это слово «смерть» леденило мне душу адским холодом и страхом…
Смерть! Смерть! Смерть!..
Вот что выстукивало мое мучительно бившееся сердце, что повторял с поразительной ясностью мой пылающий мозг, что, казалось, было начертано на потолке и стенах молельни огненными исполинскими кровавыми буквами…
О, какое это было мучительное время!.. Часы тянулись бесконечно долго… Мне казалось, что ночь продолжается целую вечность, эта черная длинная горная ночь…
Я начинала молиться и не могла… Мысли путались, голова горела. А ночь прояснялась понемногу… Чем ближе подходило утро, тем страшнее становилось мне.
Я взглянула на небо… Оно было алое, как пурпур, со стороны востока…
И вдруг брызнул целый сноп солнечных лучей, прорвавшись через яркую полосу зари, и рассеялся, разбился на тысячу искр, заигравших на стенах моей красной комнаты, казавшейся теперь кровавой в этом фантастическом освещении утра.
В ту же минуту тяжелый ковер, служивший дверью, приподнялся, и мулла появился на пороге молельни.
Он был в том же белом одеянии, с той же белоснежной чалмой, окутывавшей его старую голову. Сморщенное лицо его носило следы бессонной ночи. Он схватил мою руку и, дрожа всем телом, повел или, вернее, потащил меня из молельни… Но вдруг он разом остановился на пороге, словно прислушиваясь к чему-то.
Его острый не по летам слух уловил топот нескольких коней, несущихся во весь опор по улицам аула…
Громкое проклятие сорвалось с его уст. Он оттолкнул меня в глубь молельни и бросился со всех ног в другую комнату.
Я замерла на месте, охваченная тоской ожидания… Вот топот все ближе и ближе… Вот всадники подскакали к самой сакле муллы, вот они спешились… говорят, смеются… Я ясно слышу их голоса, родной, милый русский говор…
Один голос показался мне знакомым. Из-за тяжелой ковровой двери я едва могла уловить то, что говорится на дворе… Но вот кто-то из приезжих вошел в саклю. Я услышала ясно бряцание шпор и сильный, гортанный, хорошо мне знакомый голос, говорящий приветствие по обычаю Востока:
— Будь благословен, мулла, в твоем доме.
Сомнений не оставалось: этот голос принадлежал князю Георгию Джавахе.
— Я был сейчас в сакле Хаджи-Магомета, — продолжает голос, — но никого не нашел там. Кунак Магомет в отсутствии? А где больной Израил, сестра Бэлла и русская девушка, которую я отпустил с Хаджи в горы?