— Никогда! — холодно оборвала меня Нора и, помолчав секунду, заговорила снова: — Запольская не ребенок. В семнадцать лет надо уметь рассуждать. Она знала, на что шла, затевая историю, и должна или покаяться чистосердечно, или понести должное наказание.
— Но вы можете спасти ее, Нора, — уже молила я, чуть не плача, — княгиня послушает вас, если вы попросите за Краснушку.
— Глупо вы рассуждаете, Влассовская. Поймите же одно: я выше всего в мире ставлю убеждения. Мои убеждения запрещают мне поступить так, как вы просите. И я не сделаю по-вашему. Вам не понять меня, конечно! И это грустно.
Действительно, я не могла понять ее, эту великолепную Нору, с ее убеждениями, идеалами и бессердечием, возмущавшими всю мою душу.
Печально поникнув головою, я направилась в класс.
Еще у двери я заметила в нем необычайное оживление. Девочек не было на местах. Все они сгруппировались у кафедры, на которой стояла Fraulein Hening.
— А-а, Люда! — кивнула она мне. — Хорошо, что ты пришла! Я должна сообщить классу очень печальную новость.
Я придвинулась к кафедре в ожидании ее слов.
— Дети, — произнесла Кис-Кис, — мне очень тяжело, что история с булавками может закончиться очень, очень печально…
— Как? Что такое? Что еще случилось? — послышались тревожные голоса девочек.
— Monsieur Терпимов серьезно болен. Булавка попала ему в сухожилие и вызвала местное воспаление. Он может остаться калекой на всю жизнь: если болезнь усилится — придется отнять руку.
Тяжкий вздох ужаса вырвался из 40 юных грудей. Сорок девочек побледнели, как смерть. Но их волнение и бледность были ничто в сравнении с состоянием Запольской. Маруся закрыла лицо руками и глухо рыдала надрывающими душу сухими рыданьями без слез.
Это были сплошные, беспросветные дни мучения, тоски, ожидания… Мы почти не ели, и казенные обеды уносились нетронутыми со столов старшеклассниц. Мы чувствовали себя чуть ли не убийцами злополучного Терпимова, и никакие шутки, никакие радости не шли нам на ум. На Марусю страшно было смотреть. Глаза девочки ввалились и горели лихорадочным огнем, губы подергивались судорогой… Искорки в глубине ее зрачков сверкали как никогда… Мы ежедневно утром и вечером бегали в швейцарскую и, вызвав величественного на вид швейцара Петра, спрашивали его шепотом:
— Лучше господину Терпимову? Узнайте в учительской, ради Бога, Петр, лучше ли ему!
Петр узнавал и приносил один и тот же ответ, что господин Терпимов болен и находится все в том же положении.
— Господи, — после каждого такого ответа шептала в исступленном отчаянии Маруся, — Господи, не допусти! Смилуйся надо мною, Господи!
И она давала обет за обетом: и вышить пелену в институтскую церковь, и поехать на богомолье по прибытии в свое село, и отслужить молебен целителю-угоднику, и множество других. Самый факт ее исключения, казалось, перестал быть важным для нее.
— Пусть выключают, — говорила она, — лишь бы он не умер и не остался бы калекой!
В классе говорили шепотом, точно больной лежал тут же. Поминутно девочки отпрашивались у классных дам «пойти помолиться», и постоянно можно было видеть две-три коленопреклоненные фигуры на церковной паперти, молившиеся о здравии раба Божия Александра.
И Господь, казалось, тронулся нехитрыми молитвами бедных девочек. Однажды вечером вошел в класс швейцар Петр и принес радостную весть:
— Господину Терпимову лучше. Он встал с постели.
Трудно было описать ту бурю восторга, которая охватила нас. Мы кружились как безумные по классу, бросались в объятия друг друга и целовались так, как, наверное, не целовались в дни Светлой Христовой Пасхи.
— Ему лучше! Он выздоровеет! Мы не будем преступницами! — лепетали мы без умолку, смеясь и плача.
Классная дама была не в силах удержать нас и хоть сколько-нибудь укротить нашу дикую радость.
Шум и крики продолжались до тех пор, пока не прибежала насмерть перепуганная, вообразившая новый бунт у первоклассниц Еленина и не оставила всех нас поголовно без шнурка в следующее воскресенье. Наказание несколько отрезвило девочек, и мы сократились. Но не надолго.
Дней через пять Терпимов должен был давать свой первый урок в старшем классе.
Это новое событие совпадало с кануном того дня, когда бедная Маруся Запольская должна была покинуть институт… Но и она думала об этом первом уроке выздоровевшего Терпимова не меньше других и как бы вовсе забыла о том, что назавтра ее ждала новая жизнь, полная забот, волнений и лишений.
Мы шумели и жужжали не умолкая целое утро. Уроки батюшки, любимого историка Козелло и физика Русе, изо всех сил надрывавшегося пояснениями элементов Бунзена и Граве, прошли без всякого внимания… Отвечали невпопад, из рук вон плохо… Все томительно ждали следовавшей за завтраком большой перемены, после которой был назначен урок Терпимова.
За завтраком подали наши любимые колдуны и пеклеванники с маслом и зеленым сыром к чаю, которые мы особенно любили, но никто на этот раз к ним даже не прикоснулся.
Наконец, к великому нашему волнению, большая перемена кончилась, и давно ожидаемый звонок возвестил начало урока русской словесности.
Мы притихли… Сердца наши забили тревогу… Все взгляды обратились на дверь…
Она отворилась, и Терпимов, исхудавший и побледневший до неузнаваемости, с забинтованной рукой, покоившейся на черной перевязке, вошел в класс.
Едкое чувство жалости защемило мне сердце… Непрошеные слезы обожгли глаза… Никогда еще это длинное, носастое лицо не казалось мне таким милым и симпатичным…