Я оглянулась на Марусю… Она сидела ни жива ни мертва на своем месте… Ее лицо подергивалось нервной судорогой…
— Я не могу! Не могу! — вдруг воплем вырвалось из ее груди, и, прежде чем кто-либо мог сообразить, опомниться и удержать ее, она стрелою кинулась к кафедре, упала на колени перед учителем, схватила обеими руками его здоровую руку и в один миг покрыла ее всю поцелуями, смешанными со слезами.
— Бедный monsieur Терпимов! — лепетала она сквозь рыдания. — Никогда… никогда… больше… ничего подобного!.. Простите меня… злую… недобрую… Христа ради… простите… Пусть меня выключают… Только вы-то простите… снимите камень с души… пожалуйста… Ведь я покоя себе не найду, если…
Она задыхалась… Рыдания, не успевшие вырваться наружу, клокотали в горле, мешая ей говорить.
Терпимов был тронут до глубины души порывом девочки. Его обычная робость мгновенно исчезла. Он положил здоровую руку на склоненную перед ним золотисто-рыжую головку и произнес ласково, почти отечески нежно:
— Полно, госпожа Запольская, успокойтесь. Что было, то прошло… А кто старое помянет, тому глаз вон… Я очень рад, что успел уговорить княгиню простить вас… и вы останетесь с подругами и еще вдоволь порадуете меня вашими успехами! Простите и вы… если можно… Я был неправ во многом, — обратился он смущенно ко всему классу.
— Бог простит! — послышались в ответ с задних скамеек расчувствовавшиеся голоса, и из карманов потянулись платки, послышались всхлипывания и сморкания…
Маруся все еще стояла у кафедры. Но теперь лицо ее алело румянцем, глаза сияли таким светом, что радостно было смотреть на нее.
— Смотрите, mesdam'очки, смотрите, — зашептала со своего места восторженная Милка, — Краснушка теперь точно святая! Смотрите!
— Это искупление! — торжественно произнесла Танюша Петровская и почему-то осенила себя крестным знамением.
С последней скамьи неожиданно поднялась Нора и, выйдя из «промежутка» скамеек, подошла к Марусе.
— Запольская, — произнесла она отчетливо и громко, — дайте мне пожать вашу руку. Вы поступили благородно!
Класс замер от ожидания, глядя на обеих девочек, непримиримых врагов.
Вот-вот, казалось нам, побледнеет от гнева лицо Краснушки, и гордая Нора отойдет с носом!
Но ничего подобного не случилось. Напротив… На глазах всего класса Запольская положила в бледную, изящную руку Норы свои, не утерявшие еще обычной красноты, как у всех подростков, пальчики и произнесла восторженно и пылко:
— Охотно, Трахтенберг, я подаю вам мою руку, потому что, сознаюсь, вы во многом были правы!.. — И к довершению удивления, обе девушки обнялись и поцеловались тут же перед учительскою кафедрою.
Это был удивительный, совсем особенный урок русской словесности, который когда-либо давался в институтских стенах. Многие из нас долго не забудут его… И учитель, и ученицы, точно желая вознаградить себя за долгие томительные часы вражды, ненависти и злобы, теперь старались отличиться, кто как мог. Самые слабые выучили урок на 12 и отвечали без запинки. Терпимов, воодушевленный и обласканный добрым отношением к нему девочек, с неподражаемым искусством прочел лермонтовского «Мцыри», поднимая в нас целые бури восторга.
В этот вечер, счастливые и примиренные, разошлись мы по своим постелям.
Перед самым спуском газа за Краснушкой пришла девушка звать ее к «ее сиятельству княгине».
Я долго ворочалась с боку на бок, поджидая возвращения моего друга. Она, неслышно ступая, проскользнула в дортуар, когда многие уже спали крепким, здоровым сном, и, бросившись ко мне, восторженно зашептала:
— Людочка моя… Maman простила… давно простила… Терпимов упросил ее… и папка ничего не знает… ему даже не писали ничего… Ах, как хорошо, как хорошо жить на свете, Люда, и как добры все люди!
И она, смеясь и плача, целовала меня, а лицо ее было омочено блаженными и чистыми слезами раскаяния, радости и восторга.
Приближалось Рождество. Многие из младших, живших за городом, уже разъехались. Им, по институтским правилам, разрешалось уезжать на каникулы раньше городских жительниц.
Мы ходили счастливые, радостные. Те, кто уезжал, были счастливы побыть дома, на свободе, среди семьи. Те, кому не было возможности ехать, радовались предстоящим развлечениям, которыми начальство баловало девочек, оставшихся на святки в институте. Им делалась елка, устраивался бал, где институтки танцевали не «шерочка с машерочкой», как это было принято обыкновенно, а с настоящими кавалерами, присылаемыми на такие балы по наряду из корпусов и училищ, а иногда и с приглашенными самими воспитанницами братьями, кузенами и просто знакомыми.
И вдруг все — и елка, и бал, и все праздничные радости рассеялись как дым по ветру… Беда словно караулила бедных девочек, чтобы нагрянуть неожиданно, врасплох, в самое чувствительное для них время: в институте появились случаи заболевания скарлатиной.
Первою захворала Мушка. Еще утром она смеялась, шалила, а вечером ее, всю горячую, с лихорадочно блестящими глазами увели в лазарет, и мы узнали от лазаретной Даши, пришедшей за ее вещами в дортуар, что бедненькая Мушка заболела скарлатиной.
Нас охватила паника… Скарлатина — перед праздниками! Скарлатина — перед святками, сулившими нам столько радостей! Что могло быть хуже? Шутки замолкли, разговоры также.
Я заснула с невеселым чувством на душе. Ожидание ли предстоящих теперь скучных праздников угнетало меня или что другое, но сердце мое щемило тоской. Я проснулась наутро с больной головой, во рту пересохло, — мне казалось, что я сама заболеваю.